Вот, народ вспоминает, как плохо быть подростком. А мне нравилось...
История эта произошла в той самой временной точке, когда восьмидесятые уже кончились, а девяностые еще и не думали начинаться. В 91-ом, то есть, году.
Я тут уже неоднократно упоминала, что тогда ходила в школьный эрмитажный кружок, к Е.П.Климчицкой, нижайший ей поклон. Каков поп - таков и приход. Климчицкая была прекрасна, так что кружок тоже был очень ничего - веселая такая, довольно дружная хевра. Причем, поскольку питомцев своих Климчицкая пасла, то мы, и поступив в вузы, продлевали пропуска и продолжали ходить, а Стр так я и вовсе протащила полулегально с ее молчаливого попустительства - он был старше нас всех на четыре года и под определение "школьник" не попадал никак.
Так вот, среди членов этой самой хевры (как мне нравится это слово!) была Райка. Райка, ну скажем, Горштейн. Фамилию я изменила - мало ли, неприятно человеку светиться? - но национальный окрас и рифму сохранила. Так вот, Райка была такой типичной еврейкой, что типичнее придумать невозможно. Очень миловидная, смуглая, пухленькая, с типично еврейскими мидалевидными глазами очень глубокого карего цвета, она производила впечатление человека, в которого вставили дополнительный комплект моторчиков. Ну и, повторюсь, усомниться в ее национальной принадлежности не было никакой возможности. Сама Райка, только что поступившая в текстильный, всплескивала руками и говорила:
- Всем на черчении досталось что-нибудь нормальное, балка там или уголок! А Горштейн, конечно, достался кронштейн!
И вот однажды Райка прилетела на занятия с большим опозданием. Огромные глаза были распахнуты вдвое против обыкновенного, она странно вздрагивала, словно от сдерживаемого хохота, и вообще, кажется, была малость не в себе.
Насилу дождавшись конца занятий, мы бросились выяснять, в чем дело. И она поведала нам следующее.
Следует напомнить, если кто забыл, что на переломе десятилетий на Дворцовой площади в стольном граде Питере обильно тусовалась всякая шваль - "Род", "Память" и иже с ними. Похоже, они по часам расписывали пользование площадью и несли там караул, вопя и митингуя. Аккурат сквозь такой митинг и пробежала Райка, опаздывая в Эрмитаж.
То есть сперва она не поняла, что это, собственно, такое. Да и митинг как-то уже изжил себя, народ вяло кучковался, несколько одиноких ораторов, стоя в разных концах площади, что-то втолковывали равнодушным согражданам. Один такой оратор оказался в двух шагах от Райки - а поскольку Райка была любопытна как... как Райка, она просунула свой очень изящный и стопроцентно семитский нос сквозь частокол равнодушных спин.
Страшно подумать, сколько времени бедный оратор рвал свою душу на куски, швыряя ее перлы к равнодушным копытам свински безразличных сограждан. Он понимал, что труд его скорбен и вотще; он видел равнодушие, и лишь железная сила воли и вера в правое дело не давали умолкнуть его изрядно охрипшему голосу.
И тут! Как этуаль с небес, в драповой безнадежности спин блеснули неподдельным интересом прекрасные глаза.
Сердце оратора взмыло ввысь. Это была надежда! Вот та, кто поймет его и доведет его дело до конца!
Воодушевленный, он бросился к Райке, схватил ее за плечи и, глядя прямо в карие глаза отроковицы избранного народа, со всей доступной силой убеждения проговорил:
- Девушка! Главное - уничтожить всех евреев! И все будет хорошо!
Райка неслась в Эрмитаж, утопая в собственном хохоте. И два часа спустя, когда измучанные эрмитажники перестали хохотать, икать и плакать, она очень задумчиво произнесла:
- Вам смешно. А человек за всю жизнь еврея не видел.
История эта произошла в той самой временной точке, когда восьмидесятые уже кончились, а девяностые еще и не думали начинаться. В 91-ом, то есть, году.
Я тут уже неоднократно упоминала, что тогда ходила в школьный эрмитажный кружок, к Е.П.Климчицкой, нижайший ей поклон. Каков поп - таков и приход. Климчицкая была прекрасна, так что кружок тоже был очень ничего - веселая такая, довольно дружная хевра. Причем, поскольку питомцев своих Климчицкая пасла, то мы, и поступив в вузы, продлевали пропуска и продолжали ходить, а Стр так я и вовсе протащила полулегально с ее молчаливого попустительства - он был старше нас всех на четыре года и под определение "школьник" не попадал никак.
Так вот, среди членов этой самой хевры (как мне нравится это слово!) была Райка. Райка, ну скажем, Горштейн. Фамилию я изменила - мало ли, неприятно человеку светиться? - но национальный окрас и рифму сохранила. Так вот, Райка была такой типичной еврейкой, что типичнее придумать невозможно. Очень миловидная, смуглая, пухленькая, с типично еврейскими мидалевидными глазами очень глубокого карего цвета, она производила впечатление человека, в которого вставили дополнительный комплект моторчиков. Ну и, повторюсь, усомниться в ее национальной принадлежности не было никакой возможности. Сама Райка, только что поступившая в текстильный, всплескивала руками и говорила:
- Всем на черчении досталось что-нибудь нормальное, балка там или уголок! А Горштейн, конечно, достался кронштейн!
И вот однажды Райка прилетела на занятия с большим опозданием. Огромные глаза были распахнуты вдвое против обыкновенного, она странно вздрагивала, словно от сдерживаемого хохота, и вообще, кажется, была малость не в себе.
Насилу дождавшись конца занятий, мы бросились выяснять, в чем дело. И она поведала нам следующее.
Следует напомнить, если кто забыл, что на переломе десятилетий на Дворцовой площади в стольном граде Питере обильно тусовалась всякая шваль - "Род", "Память" и иже с ними. Похоже, они по часам расписывали пользование площадью и несли там караул, вопя и митингуя. Аккурат сквозь такой митинг и пробежала Райка, опаздывая в Эрмитаж.
То есть сперва она не поняла, что это, собственно, такое. Да и митинг как-то уже изжил себя, народ вяло кучковался, несколько одиноких ораторов, стоя в разных концах площади, что-то втолковывали равнодушным согражданам. Один такой оратор оказался в двух шагах от Райки - а поскольку Райка была любопытна как... как Райка, она просунула свой очень изящный и стопроцентно семитский нос сквозь частокол равнодушных спин.
Страшно подумать, сколько времени бедный оратор рвал свою душу на куски, швыряя ее перлы к равнодушным копытам свински безразличных сограждан. Он понимал, что труд его скорбен и вотще; он видел равнодушие, и лишь железная сила воли и вера в правое дело не давали умолкнуть его изрядно охрипшему голосу.
И тут! Как этуаль с небес, в драповой безнадежности спин блеснули неподдельным интересом прекрасные глаза.
Сердце оратора взмыло ввысь. Это была надежда! Вот та, кто поймет его и доведет его дело до конца!
Воодушевленный, он бросился к Райке, схватил ее за плечи и, глядя прямо в карие глаза отроковицы избранного народа, со всей доступной силой убеждения проговорил:
- Девушка! Главное - уничтожить всех евреев! И все будет хорошо!
Райка неслась в Эрмитаж, утопая в собственном хохоте. И два часа спустя, когда измучанные эрмитажники перестали хохотать, икать и плакать, она очень задумчиво произнесла:
- Вам смешно. А человек за всю жизнь еврея не видел.